На главную страницу
ЛИТЕРАТУРА
№15 (5920) 16 - 22 апреля 2003 г.

ПИСАТЕЛЬ И ЖИЗНЬ


ЧЕЛОВЕК НА ФОНЕ

Игорь Дедков. Из дневниковых записей 1987 — 1994 годов. – “Новый мир”, №1–4, 2003.В 1921 году Александр Блок, вспоминая Пушкина, сказал: “Его убило отсутствие воздуха”. В том же году Блока не стало – он умер от загадочной “сердечной” болезни спустя три года и девять месяцев после октябрьского переворота.

Наш современник Игорь Дедков накануне своей безвременной кончины вспоминал и цитировал последнее стихотворение Блока: “Но не эти дни мы звали…”. “Мы тоже вправе спросить себя, оглянувшись: а эти ли дни мы приближали своим трудом в меру малых своих сил? Да и просто жили, растили детей, – ради них ли?”… Дедков умер от удушья (буквально так) в конце 1994 года, не выдержав и четырех лет в атмосфере “новой России”. Ушел как Блок – отчетливо сознавая, от чего гибнет: “Народ, общество начинают чувствовать, что над ними совершается новое насилие, что у них отбирают лучшее из того, что было достигнуто, а худшее продолжает воспроизводиться в едва обновленных, а то и наглых формах…”

“Иногда так отвратительно – понимаешь, почему уходят люди. На таких условиях – не хотят жить”.

Масштаб и значение Дедкова – литератора, мыслителя, общественного деятеля – оценивать будущим поколениям. Для всех, кто знал его в годы “демократических” перемен, он до последнего дня оставался совестью России, едва ли не единственным в эту пору выразителем подлинно демократического духа русской литературы. Смерть уравняла его с великими классиками.

С судьбой и мироощущением Блока у Дедкова в эти годы особенно много совпадений.

Оба решительно и даже вызывающе приветствуют народный порыв к обновлению. “Не стыдно ли прекрасное слово “товарищ” произносить в кавычках?” (Блок в январе 18-го). “Демократия в таком государстве, как наше, должна начинаться с недемократических действий” (Дедков в конце 80-х).

Оба в какой-то момент, примерно за два года до смерти, вдруг затоскуют об одном. Блок вспомнит Толстого, с которым “умерла человеческая нежность – мудрая человечность”, а Дедков – давний разговор с другом-поэтом Владимиром Леоновичем “о благе одной только человеческой мягкой, неофициальной интонации”.

В конце пути Блок признается: “Вообще, я бесконечно отяжелел от всей жизни… Мы заседаем, пишем всякие воззвания, не знаю, будет ли от них прок”. А Дедков испытает “ощущение бесполезности всего (и записей тоже). Напрасность”.

И оба на краю могилы – об очищающей силе совести как последней надежде для тех, кто останется жить после них…

Кому-то хотелось бы считать, что все это надуманные или как минимум случайные совпадения. Что между теми, кто узурпировал власть в октябре 17-го, и теми, кто разгулялся в стране после августа 91-го, нет ничего общего. Больше того, первые и вторые враждебны друг другу как антагонистичны эпохи, ими олицетворяемые. И если одного русского писателя убивают большевистская диктатура и террор, а другого демократия и свобода – что ж, это их, писателей, собственный выбор, их, если хотите, истинное лицо. Не сомневаюсь, что так или примерно так рассуждают и в редакции “Нового мира”, по иронии судьбы опубликовавшего самое, может быть, убийственное свидетельство о дважды растоптанной стране.

“Какая разница, в какую сторону ломают живое – влево, вправо ли…”

“Многие, наверное, поняли теперь, что было пережито в России в семнадцатом – восемнадцатом годах: тогда гнули страну в одну сторону, теперь – в противоположную”.

“Как и прежде, человека тащит государство, только теперь – в капитализм”.

“Опять к всеобщему благу – через насилие. Ничего нового. Одно и то же, только разные слова, разная идеологическая упаковка”.

Главное, на что Дедков открывает глаза читателю: и тогда, и теперь источник беды – не демократия в собственном смысле этого слова (каковой Россия еще не видела) и не “дурной” народ, которому будто бы “дали волю”. Совсем наоборот. “Разыгрывается старый, испытанный российский вариант, освященный традицией: на глазах у нации выходящие из-под контроля начальствующие лица управляют (или пытаются это делать) страной, насаждая повсюду себе подобных и лично преданных. Под разными названиями, но восстанавливается, регенерируется все та же структура и система, пренебрегающая строительством жизни снизу”.

Организованность и агрессивность “демократов”, отсутствие какого-либо сопротивления со стороны партийных функционеров, изощренная (почти не замеченная большинством людей) подмена лозунгов и ценностных ориентиров в ходе переворота почти сразу навели аналитиков на мысль, что замысловатый сценарий “нашей странной революции” (выражение политолога Дмитрия Фурмана) мог быть детально проработан в каких-нибудь штабах. Что послужило организационным ядром нового правящего класса: горбачевский ЦК, КГБ? Объединившиеся представители сразу всех советских “элит”, включая комсомол, профсоюзы и т.п.? Или, как допускали некоторые, советская номенклатура за определенную мзду подчинилась западным режиссерам?

Дедкову чужды конспирологические измышления. Он не дает ответов на подобные вопросы, даже не ставит их в своем дневнике. Его больше интересует другое: судьбы людей – вольных и невольных участников событий, уровень сознательности общества, реальное состояние страны и народа.

“…Из абсурда – в абсурд, – вот эволюция нашего отечества за последние год-два. Могучий демократический интеллигентский хор наконец-то смолкает. Осанна демократии кончилась, огляделись: где она? Прокричали всю Манежную площадь, клочья слов облепили гостиницу “Москва”, прилипли к стенам Исторического музея и Кремля, к крыше Манежа, – и что толку? Вспоминаю, как объявляют, что у микрофона Валентин Оскоцкий, и он грозится госбезопасности и еще что-то обличает. А забыть ли, как руководил скандированием толпы Бурбулис, как раскачивал ее и организовывал, по слогам выкрикивая и повторяя: “Сво-бо-да! Сво-бо-да!” (Таким же образом единым криком кричали: “Долой! Позор! В отставку!” Менялись только имена.) Почему-то мне было неприятно и на площади, и на писательских пленумах, и по телевидению наблюдать, как ораторствовали иные знакомые люди. Они делали вид, что эта их деятельность продолжает предыдущую, а для меня эти половинки не совмещались”.

Знакомые всем лица, символизировавшие для Дедкова в те дни глупость, предательство, продажность, пошлость. Ельцин, обещающий в разных городах “по возвращении в Москву немедленно отправить уральцам самолетом 20 миллионов рублей на зарплату”. “Растолстевший” Гайдар, с которым Дедков еще недавно работал в одном журнале, близко его наблюдал, и оттого “все предприятие, во главе которого он поставлен”, кажется “какой-то умственной, теоретической затеей: вот приняли на редколлегии его, Гайдарову, статью, и теперь вот печатаем, да не в журнале, а – по-живому, впечатываем в тело, плоть России”. А.Н. Яковлев, полагающий, что только слоны не меняют своих убеждений, а вот люди должны меняться. (“Слону, думаю я, нельзя менять своих убеждений – иначе он не выживет, погибнет”, – с грустной иронией откликается Дедков.) Лацис, Нуйкин, более мелкие… Достаточно просто включить телевизор: “режиссер ТВ Комиссаров снял фильм о любви и добре – такова была “тематика” вечера”. (Далее Дедков поясняет, какие там шли “дебаты”, но для нас, кто во всем этом по уши, пояснения излишни.) “Я иногда представляю себе будущую жизнь в России, если победят нынешние господа, и я в ней не хочу быть и, к счастью, не буду”.

“Или кто-то из сегодняшних, обвиняющих, отлавливающих, прокурорствующих, гарантирован от втягивания в жестокость, от приспособления к ней? Боже, сколько героев, знающих, как жить! Боже, где они были вчера? Боже, как не развито, убого их воображение! Как грубо и бесцеремонно продолжают они худшее из опыта обличаемых своих предшественников!”

Кругом – отчасти стихийное, отчасти спровоцированное, корыстно подогреваемое – безумие. Глумление над жизнью. И первая возможная точка отсчета, первая опора для сопротивления всему этому, пока еще дышишь, – здравый смысл. “Сегодня рылся в старых газетах, наткнулся на “Известия”, где огромные фотографии, траурные рамки, кричащие заголовки несут весть о трех погибших в августовские дни прошлого года… Сколько было произнесено высоких слов и сколько прозвучало проклятий врагам демократии! Интеллигенция уже почти привычно играла тогда ведущую праведную роль. Совсем недавно в какой-то газете мелькнул снимок той поры: Ростропович с автоматом и рядом привалился толстый малый, тоже защитник Белого дома. С тех пор убиты тысячи армян, азербайджанцев, русских, молдаван, таджиков. Никто не знает точно сколько… Или те люди погибают в результате не тех конфликтов, не с той политической расстановкой сил и не вполне ясно, кого жалеть и надо ли жалеть вообще?.. Общество должно ответить самому себе: сколько жизней оно готово отдать т.н. свободе?”

Особая горечь, особое недоумение в том, что многие из хора захмелевших от легкой добычи “победителей” – вчерашние как будто единомышленники. В 1987 году Дедков упоминает о стычке с пьяненьким писателем-русопятом, невнятно обронившим: “Говорят, что вы – главный рупор…” Подтрунивает: “Насчет “рупора” надо, видимо, понимать так, что я стал “чужим” рупором – “сионистским”, должно быть”. Ему не было нужды оправдываться перед “патриотами”: “Родина никогда не казалась мне безобразной, она как дом, где все родное – и бедное, и неказистое, и обтрепанное”. Как нет нужды и соревноваться в либерализме с “демократами”. Да, он не умеет любить родину озлобленно, вопреки справедливости, умаляя чужое (и в этом не отступает от пути русской классики). Но у него хватает мужества сказать правду, даже если она, по выражению Достоевского, и кажется кому-то недостаточно либеральной: “Противно, что нашу страну, ее великую культуру, ее живой, несломленный дух “подверстывают” под американские мерки, американский стандарт”.

Не Дедков менялся – жизнь вокруг становилась “грязным омутом”. Когда-то он защищал литературу от легковесного заигрывания с низменными страстями, с бесчестием, разрушением, насилием, смертью, и вот, как в дурном сне или фильме ужасов, все это вышло за “лабораторные” пределы писательских фантазий и разом обрушилось на жизнь, заполонило ее целиком, словно где-то разбилась смрадная реторта…

Мне уже приходилось писать, повторю еще раз: за привычным обликом Дедкова – умного и твердого в своих предпочтениях критика, Дедкова – страстного публициста, каким он запомнился читателям толстых журналов еще с конца 60-х, скрывается пока мало изученный художник, поэтический философ, тончайший прозаик. Его дневники – это прежде всего лирическая исповедь человека, заброшенного судьбой на гребень исторического разлома, когда не просто меняются эпохи – рушатся нравственные опоры бытия.

Приведу по этому поводу эпизод из моих давних бесед с Игорем Александровичем. Как-то в самом начале 80-х, защищая раскованность тогдашнего литературного “андеграунда” от дедковского (как мне казалось) пуризма, я в запальчивости спросил: неужели даже умирающий человек не имеет права откровенно, со всеми физиологическими подробностями описать, как он умирает? На что Дедков, подумав, серьезно ответил: имеет, и тому были великие примеры; но это тоже надо суметь; в этом последнем деле правда нужна, как нигде.

Не уверен, что воспроизвожу дословно, но мысль была именно такая.

“Попробуй представь себе, что будет с пальцем, если сунуть его во вращающуюся мясорубку”.

Дедков сумел это написать. Его тихое вдумчивое свидетельство читается как окончательный приговор времени, в котором он жил и умирал.

…Напоследок еще одно необходимое замечание. Дедков, по его признанию, не был “ни с “демократами” властвующими, ни с патриотами антисемитствующими, ни с коммунистами, зовущими за черту 85-го года, ни с теми, кто предал рядовых членов этой несчастной, обманутой, запутавшейся партии”. В эти трагические годы он жил в унисон с большинством – с народом. Конечно, неучастие и отталкивание, “отрицание” не могут быть постоянной нормой народной жизни. Они существуют лишь в силу внешней необходимости, в силу исполнения человеческого (синоним для Дедкова – русского) долга в неблагоприятных, враждебных человеку условиях и в этом отношении позитивны, поскольку служат нравственному самоопределению и сплачиванию. Русский долг, по Дедкову, – как раз в объединении людей на “справедливых и подлинно человеческих” основаниях. При его жизни эта задача оказалась неразрешимой, но она не снята с повестки дня. Думаю, что Дедков с его органичным русским либерализмом (рискну назвать эту унаследованную им от классики магистральную традицию нашей национальной мысли либеральным почвенничеством), его судьба и богатейшее творческое наследство указывают современной России путь к такой консолидации.

Ясная, чистая мысль Дедкова остается камертоном совестливого мироощущения на все времена. Вечно актуальный для России урок, преподанный им, – в умении по-блоковски чутко слышать время и не переступать ту тонкую черту, за которой старая правда оборачивается новой ложью.

Сергей ЯКОВЛЕВ

© "Литературная газета", 2003

НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ
АНОНСЫ И СОДЕРЖАНИЕ ВЫПУСКА
ПЕРВАЯ ПОЛОСА
СОБЫТИЯ И МНЕНИЯ
НОВЕЙШАЯ ИСТОРИЯ
ПЕРЕКРЕСТНЫЙ ДОПРОС
ОБЩЕСТВО
МНЕНИЯ
ЛИТЕРАТУРА
ПАМЯТИ ПОЭТА
ИСКУССТВО
ИНФОРМАЦИЯ
КНИЖНЫЙ САЛОН
ПОРТФЕЛЬ "ЛГ"
КЛУБ 12 СТУЛЬЕВ
АРХИВ
НАПИСАТЬ ОТЗЫВ
ВЫСТУПИТЬ НА ФОРУМЕ
Читайте в разделе ЛИТЕРАТУРА:

Сергей ЯКОВЛЕВ

ХРАНИТЕЛИ

Виктор ТОПОРОВ
ТРЕТЬЕ ДЫХАНИЕ